«Больше рожать рабов мы не будем!»
Почему у меня нет ни братьев, ни сестер.
В двадцатых числах марта 1949 года в Латвии поползли слухи: готовится что-то ужасное, что-то похожее на 14 июня 1941 года. Железнодорожники проговаривались: на товарных станциях опять «благоустраивают» и сцепляют в составы вагоны для скота. С момента ареста и суда над моим дедом Александром прошло три года, однако всякий раз, когда мать моего отца Мидда слышала о пропавших людях, об арестах, точно ледяная рука сжимала ей сердце. Пока что их оставляли в покое. После ареста мужа в квартире прошел обыск, Милду несколько раз вызывали на допрос, но затем никто из «органов» ими не интересовался.
Знакомые, желая добра, советовали Милде развестись с мужем: так она могла бы уберечь детей, да и сама спастись от репрессий. Мать моей бабушки, Матильда, тоже уговаривала ее: развод доказал бы, что Милда не имеет ничего общего с бандитом и врагом советской власти. Однако поступить так Милда была неспособна. Да, Александр так часто и так незаслуженно обижал ее, что мысль о разводе возникала не раз, только в хаосе и трудностях военных лет было не до того. Теперь же, когда муж оказался в беде, Милда посчитала бы такое поведение предательством, даже сознавая, что рискует безопасностью — детей и собственной.
6-летняя Сандра в Латвии, 1958 г.
Разговоры о новых депортациях звучали все настойчивей, и Милда решила 25 марта отослать младшего сына Арниса к матери в Сигудду. Другой сын Айвар работал, и ему ничего не было сказано. Если бы слухи не подтвердились, а он сорвался с места, за неявку на работу без уважительной причины сыну грозили бы крупные неприятности. Вплоть до тюремного заключения. Как потом Милда жалела о своем молчании! Лучше бы сын сто раз отсидел в тюрьме в Латвии, чем бессильно наблюдать, как его юность и здоровье гробят в Сибири!
Той весной Айвар чувствовал себя прекрасно. Трудная зима кончилась, и мир в лучах весеннего солнца обрел для него еще не изведанную привлекательность. У него была девушка, с которой можно было вечером пойти в кино, юношеские мечты, планы на будущее переполняли его, а еще работа, а еще ученье. Айвар учился на четвертом курсе техникума и работал на ВЭФе. Начал зарабатывать, и впервые за долгие годы Милда позволила себе надеяться, что непрестанная нужда, в какой они жили, отступит. До этого зарплата медицинской сестры, которую приносила в дом моя бабушка, была в семье единственным источником дохода. Все уходило на еду, довольствоваться приходилось нередко гороховой похлебкой, в которой далеко не всегда плавали капельки жира. Первый раз в жизни мой отец смог хорошо одеться, и это поднимало самооценку. На черном рынке он выменял себе новые брюки, пошил две модные куртки с широкими плечами и застежками-молниями, приобрел туфли и пальто.
Формуляр, в котором мать Сандры Калниете должна была регулярно отмечаться (лицевая и оборотная сторона)
День 25 марта ничем не отличался от других будничных дней. Что-то такое шептали по углам, но толком никто ничего не знал. Открыто говорить на эти темы люди избегали. Слышанное краем уха мой отец никак не относил к себе. Они с мамой жили скромной, неприметной жизнью, в ней уж наверняка не было ничего такого, что могло бы привлечь внимание властей и милиции. Таких, как они, тысячи. Всех разве сошлешь? Да и зачем?
Тут Айвар ошибался: страшные события первого года оккупации в его детском уме не запечатлелись с такой силой, как война и ее катастрофическое окончание; увиденные глазами подростка налеты авиации, раненые, толпы отчаявшихся беженцев — вот это врезалось в его память навеки и затмило все предыдущее. Что было, то прошло — он, наконец, хотел жить!
Под сталинским солнцем прошли пока еще немногие годы, и в то время ни у кого, и уж тем более у Айвара, не было ясного представления об истинных масштабах чекистского террора. Это неведение и молодость спасли моего отца от постоянной неуверенности и боязни, которые вошли в плоть и кровь поколения, пережившего шок Страшного года. Вечером 25 марта после работы Айвар пришел домой усталым, но беззаботным. Поужинали вдвоем с матерью, Айвар сел за учебники. Милда несколько успокоилась — в последнее время о массовых арестах ничего не было слышно. Мало ли что люди наболтают, успокаивала она себя. В дверь постучали…
«Это была пятница. Около девяти вечера в квартиру вошли двое в штатском, сказали, чтобы собирались, поедем с ними. Мы с матерью совершенно растерялись, не знали, что делать. Ни я, ни мать не могли нести ничего тяжелого, потому взяли только самое необходимое. Тогда один из этих людей сорвал со стены коврик, в него завернул постельное белье, еще кое-что.
Сказал, мол, пригодится. О брате они не спрашивали... На лестнице стоял еще один, караулил, во дворе четвертый. На улице сели в легковые машины. Отвезли нас на угол улиц Сарканармияс (Красноармейской) и Валдемара, где теперь 49 школа... В зале было уже много народу. Беспрерывно приводили все новых людей. Здесь нам объявили, что на основании решения правительства нас высылают как членов семьи буржуазного националиста. Ночью нас посадили в небольшой автобус и увезли в Ропажи.
Часа в два или три ночи посадили в вагоны... Это был большой вагон для перевозки скота, там оборудовали двухэтажные нары, на них набросали соломы. Посреди вагона — печка-чугунка. Была еще емкость для отправления естественных надобностей, потом перед ней повесили какое-то одеяло... Товарищей по несчастью было много. Почти все — крестьяне из района. Особенно из Адажи, Царникавы, Ропажи. Была, помню, семья с двумя маленькими детьми, один еще грудной. Слышал потом, что оба ребенка умерли» — такими сохранились эти дни в памяти моего отца.
В субботу эшелон из Ропажи перевели в Сигудду, где прицепили «собранные» там вагоны. Днем Милда и Айвар жадно вглядывались через вагонное оконце, надеясь увидеть Арниса. Позднее из письма моей прабабушки Матильды они узнали, что Арнис на станции действительно был, но напрасно вышагивал вдоль вереницы вагонов — своих он не увидел. В воскресенье к вечеру эшелон, влекомый двумя паровозами, двинулся. Сигулда была последней остановкой в Латвии. Айвар вспоминает: «У Цесиса поезд снизил скорость. Видели на перроне людей, вытирающих слезы. Ближе к границе кто-то затянул песню — прощай, Видземе! — но его не поддержали. Так, в темноте, изнывая от тоски, мы через Валку покидали Латвию».
Айварс Калниетис, отец Сандры, в Тогуре, 1950 г. Айварс был депортирован в Сибирь 25 марта 1949 г.
Айвар, судя по его воспоминаниям, допускал, что их ссылка была результатом доноса одного из соседей, но стоит ознакомиться с принятыми Советом министров СССР и Министерством государственной безопасности совершенно секретными постановлениями, как становится ясно, что судьба Милды и ее сына Айвара была решена еще 13 ноября 1945 года, когда чекисты арестовали моего деда Александра, чтобы после пыток в застенках НКВД приговорить как бандита и буржуазного националиста к десяти годам лагерей особо строгого режима.
Даже если бы Милда развелась с мужем, это ничего не изменило бы в ее статусе — и она, и ее дети навечно стали членами семьи бандита. И моя жизнь была помечена тем же клеймом еще в материнской утробе. Я появилась на свет внучкой «социально опасного элемента» Яниса Дрейфедца и «бандита» Александра Калниетиса, и по критериям сталинского времени ничто не могло вывести это позорное пятно из моей биографии.
Распоряжение о высылке Милды, Айвара и Арниса дано 26 февраля, за месяц до их фактического задержания. Если бы Милда, ведомая материнским инстинктом, не отослала в деревню младшего сына, Арнис бы оказался вместе с ними в вагоне-телятнике. Колеса под ними отщелкивали сотни, тысячи километров, и сколько их оставалось до места назначения, известно было лишь чекистским начальникам.
Постепенно перед моей бабушкой и отцом начинали вырисовываться истинные масштабы высылки. На остановках рядом с их эшелоном, на соседних путях почти каждый раз оказывались другие составы с заключенными. Через узенькое вагонное окошко они спрашивали — что за люди, кто и откуда. Им отвечали эстонцы и литовцы, латыши. Казалось, в странах Балтии вообще не осталось жителей — все высланы.
Депортация 1949 года подготовлялась намного тщательней, чем первая, в 1941 году. Тогда советским оккупационным властям и войскам не приходилось бояться «лесных братьев», которые после войны продолжили движение сопротивления в лесах Балтии и своими вооруженными акциями могли помешать вывозу людей. План совершенно секретной операции «Прибой» министр государственной безопасности СССР утвердил 28 февраля 1949 года. Этой широкомасштабной депортацией руководство СССР хотело запугать крестьян, настроенных против коллективизации, и принудить их вступать в колхозы, а также свести к минимуму число тех, кто поддерживал лесных братьев.
При подготовке «Прибоя» соблюдалась строжайшая секретность. Территория Латвии была поделена на оперативные секторы, в каждом из которых назначались свой ответственный и оперативная группа. 18 марта были проинструктированы руководители операции, на следующий день — начальники эшелонов. Команду приступить к выполнению задачи бойцы и местные партийные активисты получили лишь за 6—10 часов до начала операции. Чтобы дезинформировать население, перемещения войск и спецсоединений выдавали за «весенние боевые ученья». Координировали операцию с помощью 812 секретных радиостанций.
У границ Латвии, Эстонии и Литвы стояли наготове 8422 тяжелых грузовика, которые 25 марта отправились — каждый на одну из 118 станций, где поджидали свой живой груз 4437 вагонов для скота. С 25 по 29 марта 1949 года из Латвии в 33 составах вывезены примерно 43 000 человек, или 2,28 % всего тогдашнего населения Латвии. Из них умерли в ссылке 4941 человек, или 12 % депортированных. То был подлинный геноцид, осуществляемый Советским Союзом в Латвии, Эстонии и Литве. 69 071 человек, или 72,9 % высылаемых, были женщины и дети.
Операция «Прибой» показывает, сколь многому научились Сталин и его эмиссары от великих док по части массового уничтожения людей — вожаков Третьего Рейха. Депортации марта 1949 года как в отношении детального планирования, так и в смысле секретности и точности исполнения не уступали изощренной системе, посредством которой нацисты депортировали жителей оккупированных стран, в особенности евреев, в лагеря смерти. Только в фазе «окончательного решения» советский подход отличался от нацистского.
Наибольшей заботой рейха было повысить эффективность машины истребления настолько, чтобы в короткое время уничтожить максимальное количество людей, в то время как советские чекисты могли себе позволить экспериментировать, выясняя, как долго способен выжить в экстремальных условиях классовый враг. Притом такой эксперимент государству почти ничего не стоил.
Даже и напротив — он приносил прибыль, ибо, покуда «контингент» был жив, ему приходилось работать. Да, география — великое дело! Одним в перенаселенной Европе она мешала действовать с настоящим размахом, другим обеспечивала возможность скрытно и без всяких помех развернуться на немеряных просторах Сибири. Оставался, правда, риск — часть спецпоселенцев умудрялась выжить, несмотря на нечеловеческие условия, «великодушно» предоставленные им советской властью. Поэтому ссылать следовало навечно.
Сандра и ее бабушка по отцу Мильда в Тогуре, 1955 г. В марте 1949 г. Мильду вместе с сыном Айварсом депортировали в Сибирь.
Исполнители операции «Прибой» «за проявленные мужество и героизм» получили высокие правительственные награды СССР. Горше всего сознавать, что в осуществлении массовой мартовской депортации участвовали почти 30 тысяч жителей Латвии: руководители районных и городских штабов по вывозу, их заместители, дежурные, сборщики оперативной информации, шоферы и др.
Как моя мать Лигита, бабушка Эмилия и их жизни были лишь придатком к делу социально опасного элемента Яниса Дрейфелда, так и Айвар и Милда в документах служб безопасности сами по себе не значились. Следственное дело № 8485193 было заведено на семью пособника бандитов Калниетиса Александра Яновича, а не на Айвара Калниетиса или Милду Калниете.
Не нужно бы мне вздрагивать от такого игнорирования человека и его идентичности, ведь оно логически вытекает из советского классового подхода, однако меня всякий раз злит, что десятки тысяч достойных людей классифицировались по каким-то общим канонам классовой борьбы, а не индивидуально, в то время как любой уголовник сохранял право на имя, фамилию, на личное, только к нему относящееся дело.
Даже в документе об освобождении Айвара и Милды нет ни слова о том, что мой отец и бабушка потерпели безвинно. Рекомендацию отменить ссылку прокурор ЛССР Юрис Спрогис мотировал смертью Александра Калниетиса, которая является достаточным поводом считать, что «нет оснований держать его близких в ссылке». Здесь так отчетливо проявились лицемерие советских властей и их настоящие приоритеты.
Дело о высылке семьи Калниетиса начато 25 марта. В нем 39 страниц, в том числе подписанное в конце февраля распоряжение о задержании Милды, Айвара и Арниса, сведения о судимости Александра и справка военкомата о том, что «в семье А. Калниетиса нет служащих или ранее служивших в Советской Армии, награжденных орденами, медалями или участников партизанского движения». Удивляет, что неверно указано местожительство семьи Калниетисов. То ли служащий исполкома, составлявший список адресов, пытался сознательно запутать преследователей, то ли здесь недоразумение, чья-то оплошность, нерадивость?
Когда милиция обнаружила ошибку, глава 205 домоуправления Пориетис в страхе поспешил написать новую бумагу, из которой следует, что у семьи Калниетисов целых пять местожительств, но настоящий адрес и здесь не упомянут. Выходит, вечером 25 марта опергруппа стучалась по меньшей мере в пять дверей, до смерти пугая обитателей каждой новой квартиры. К сожалению, из материалов дела неясно, как чекистам удалось найти правильный адрес — улица Менесс, 18.
Вторая неправильность связана с определением местожительства ссыльных. По сопроводительным данным «контингента» видно, что начальнику конвоя следовало доставить Милду и Айвара на станцию Белая Амурской области, однако же мой отец и бабушка были «погружены» в другой эшелон и 20 апреля привезены в Томскую область, где тотчас же приняты на учет местной комендатурой. Никто не обратил внимания на столь малозначащую ошибку, документы продолжали утверждать, что они находятся в Амурской области, как это доказывает приговор Особого совещания КГБ СССР от 16 июня 1949 года. По-видимому, путаница открылась намного позже, когда это уже не имело значения. Амурская или Томская область — не все ли равно, главное, что оба были «перемещены в отдаленные районы СССР».
Сандра и ее отец Айварс, 1955 г.
В заключении Министерства государственной безопасности о высылке упомянут и третий член семьи, Арнис Калниетис. По завершении операции пишется рапорт о его незадержании с просьбой дать указание об изменении учетного дела. Отвечая на это «совершенно секретное» сообщение, министр государственной безопасности ЛССР А. Новик утвердил новое заключение о ссылке, в котором указывались уже только два лица — Милда и Айвар. Возможно, так же действовали и в других случаях, когда сразу не удавалось задержать назначенного к высылке. Операцию следовало начать и окончить вовремя.
Каждая недоработка, досадная мелочь бросала тень на операцию «Прибой» и ее блистательное проведение, уменьшая виды исполнителей на правительственные награды, поэтому чекисты не были заинтересованы в дальнейших поисках лиц, по той или иной причине избегших высылки. В углу переписанного документа нацарапано: имеется указание прокурора СССР — не сообщать о настоящих причинах смерти. Значит ли это, что отныне Арнис Калниетис для вящего удобства внутреннего делопроизводства Гулага считался умершим? Может быть, поэтому, в отличие от тех детей, которые в 1946 году вернулись из ссылки в Латвию и которых снова начали хватать в 1950 году, чтобы во имя «воссоединения семьи» повторно отправить в Сибирь, Арниса все-таки оставили в покое?
В одном только деле семьи Калниетиса обнаруживаются три значительные ошибки. Наверняка предостаточно их и в других делах, что показывает, как мало рыцарей воинствующей правды пролетариата интересовало исполнение задачи по существу. Как все запуганные винтики сталинского режима, они беспокоились лишь о себе. Чтобы их не обвинили в преступном бездействии и не превратили из судей в подсудимых, нужно было буквально выполнять распоряжения свыше. Нельзя выслать меньше людей, чем указано, лучше перестараться и перевыполнить план, а вместо ненайденных лиц взять других, хотя бы и не числящихся в списках.
Зачастую списки «кулаков» фальсифицировались, в них вносили имена «бедняков», лишь бы число задержанных отвечало намеченному. Чекисты нарушали также и правило не высылать бывших фронтовиков, служащих или ранее служивших в Советской Армии, лиц, награжденных орденами и медалями СССР, красных партизан и членов их семей 198. Точно так же их не интересовали ни возраст ссыльных, ни состояние их здоровья. Дряхлых стариков доставляли к машине на носилках, о грудных младенцах и малышах пусть заботятся родители. Сосланные по ошибке или в результате чрезмерной старательности опергрупп пытались доказывать, что не принадлежат к «контингенту».
На это уходили целые годы, ибо, как оно всегда бывает с чиновниками, признавать свои ошибки они не спешили и делали все, дабы утопить в бюрократических омутах «пересмотр вопроса». Поэтому особенно поразительно то, что в пятидесятые годы все-таки были случаи, когда «неправильно» сосланным разрешали вернуться и даже возвращали конфискованное имущество. Некоторым ссыльным удавалось побывать в Латвии нелегально, достав всеми правдами и неправдами справку от поселкового или сельского совета, заменявшую отобранный паспорт. Дабы предотвратить подобные «безобразия»,
Совет министров Л ССР принял постановление, грозившее тем, кто «выдает всякого рода справки лицам, высланным с территории Латвийской ССР на основании решения Президиума Верховного Совета СССР от 26 ноября 1948 года», уголовной ответственностью как «пособникам в бегстве». На оригинале этого постановления рукою председателя Совета министров ЛССР Вилиса Лациса написано по-русски: «Это устно (подчеркнуто им самим) надо разъяснять председателям исполкомов, чтобы те сообщили сельсоветам».
Когда читаешь воспоминания ссыльных, путь в Сибирь представляется сошествием в ад, причем человек постепенно привыкал к мысли, что сегодняшние беды меньше, чем ожидаемые завтра. Эта безнадежность и сознание обреченности уже в пути, под монотонный стук колес, захватывали малу-помалу и тело, и дух. «Все пропало, жизнь кончена», — думал мой отец, которому тогда было семнадцать лет, видя, как поезд уносит его все дальше в глубь чужих пространств — в бескрайнюю, бедную, неухоженную Россию.
В вагоне было всего несколько городских семей, вынужденных довольствоваться, так же как и Милда и Айвар, лишь казенным пайком — 500 граммами хлеба, кипятком да изредка миской жидкой похлебки. Большую часть населения вагона составляли сельчане, у которых с собой по крайней мере была домашняя еда. Некоторые, стесняясь товарищей по несчастью, норовили поесть украдкой, отвернувшись от соседей.
Но запах деревенского хлеба и копченого сала разносился в воздухе, вытесняя вонь «туалета» и испарения давно немытых тел. Для Милды и Айвара это было мукой: дразнящий запах сначала, как легкое веяние, касался лица, чтобы через миг очутиться во рту и обернуться всеохватывающим, неудержимым желанием — есть! Хотя в военные и послевоенные годы в семье не так уж часто получалось наесться досыта, но такого острого голода отец до тех пор не знал. С каждым новым днем голод набирал силу. Сперва Айвар пытался обмануть желудок, медленно, по крупице размалывая кусок хлеба, но такое самоограничение оказывалось свыше его сил, и в мгновение ока дневная порция исчезала во рту, как будто ее и не было. Милда неизменно добавляла сыну горбушку от своего куска, уверяя, что она «сыта с курева».
Моя бабушка часто стояла у открытых дверей вагона, глядя вдаль и выкуривая одну самокрутку за другой. Дым ел глаза, горечь растекалась во рту, но едкий вкус на мгновение усыплял голодного червячка, грызущего тело изнутри. Однако даже голод казался пустяком в сравнении с отчаянием, терзавшим душу. Милда считала, что жизнь ее обманула. Она не понимала, почему ее судьба оказалась столь жестокой. Снова и снова перебирая в памяти всю свою жизнь, она под впечатлением мрачных событий последнего времени обнаруживала в ней лишь темные страницы.
Своего первенца Айвара она когда-то встретила словами: «Скажите, мальчик нормальный?» Двадцатитрехлетняя Милда так горько рыдала после безвременной смерти первого мужа, что опасалась — а вдруг эти слезы повредили младенцу или даже искалечили его? Второй муж, Александр изводил ее припадками ревности, а потом оставил одну посреди войны с ее хаосом и нуждой. Никогда не знала она крепкого мужского плеча, на которое можно опереться. Отец? Но он давно уже лежал на погосте.
Всегда приходилось бороться в одиночку. За какие только работы она не бралась, что только не делала ради того, чтобы выжить! И чем все кончилось? Сибирью! Навеки. И жизнь обоих, ее и Айвара, кончена тоже навеки. Душу жгло и неведение о судьбе младшего сына, Арниса. А что если его уже схватили, и мальчик едет в каком-нибудь другом эшелоне? Тогда уж лучше бы в тот раз забрали всех троих заодно, чем ребенку одному терпеть страшный путь в Сибирь. А еще терзала мысль о матери, Матильде, оставшейся теперь без поддержки. На что она будет жить?
Общую подавленность хоть сколько-то смягчали живописные виды природы, мелькавшие за вагонным оконцем. Мой отец очень хотел видеть Волгу — самую длинную реку Европы, но поезд миновал ее ночью. К Уралу, правда, подъехали днем, и Айвар с изумлением взирал на заснеженные горные вершины. Большинство ссыльных видели горы впервые, и они на людей, выросших на латвийской равнине, произвели неизгладимое впечатление. Уральские горы остались за спиной, и начались бесконечные сибирские леса, обширные равнины, на которых не видно было строений, на сотни километров не попадалось ни одной живой души.
Это пугало — наслышанные о депортациях 1941 года, люди догадывались, куда их везут и что ждет их в конце. Вглядываясь в непроходимые чащобы, Айвар остро ощущал, сколь ничтожны человеческие силы в сравнении с могуществом природы. Где-то в таких же лесах им, наверно, придется вековать. Как люди живут в такой оторванности от мира? Может быть, поэтому так ярко запечатлелся в памяти отца момент, когда после многодневного пути он первый раз увидел строения и людей: «Однажды ранним утром мы прибыли в какой-то город. Судя по столбам дыма, это был крупный промышленный центр. Я поразился, увидев целую ватагу юных девушек в серых фуфайках и алых косынках. Они шагали на работу с песней! Значит, и здесь была жива душа человека, была радость песни!» Эта картина ободрила, и Айвар повеселел. Какая малость может поддержать человека в самом отчаянном положении!
Около 20 апреля эшелон № 97329 прибыл в Томск. Военный конвой передал «транспорт» местной охране. Для временного размещения вновь прибывших спешно освободили пересыльный лагерь уголовников, очень напоминавший черно-белые документальные фильмы о нацистских концлагерях, которые моему отцу приходилось видеть в Риге. Никогда он не думал, что за ним закроются ворота подобного лагеря. Территория, огороженная высоким забором и колючей проволокой, разделялась надвое; здесь стояли пять или шесть больших бараков. В них поселили ссыльных из двух эшелонов — около 6000 человек. Бараки представляли собой классический образчик архитектуры Гулага — двухэтажные нары, узкий проход, параша, чугунная печка в центре.
В тему: Сталинские бараки
Милде и Айвару повезло — у каждого из них было свое место, в то время как некоторые соседи по бараку спали попеременно. В узком проходе места для вещей не было, их пришлось оставить под открытым небом. Чтобы скудное имущество не разворовали, ссыльные по очереди его охраняли. У Милды и Айвара вещей было так немного, что они спали прямо на них. В первую же ночь проклятие лагерей — вши и клопы были тут как тут. На всю огромную массу людей была одна баня; вода холодная, но радовались и этой возможности смыть с себя грязь, накопившуюся за дорогу. Баню использовали и как временный морг, складывая там трупы умерших. В таких условиях людям со всех концов Латвии приходилось ждать, когда сойдет лед на Оби и их на пароходе повезут дальше, к местам постоянного жительства.
В лагере у Милды отняли латвийский паспорт. Айвар был еще несовершеннолетним, паспорта ему и не полагалось. Отныне и до 1957 года их единственным документом стало регистрационное удостоверение, в котором дважды в месяц отмечалось, что ссыльный не оставил самовольно место поселения. Комендант пересыльного лагеря уведомил их, что оба как члены семьи бандита сосланы пожизненно, после чего им нужно было подписаться под текстом, отпечатанным типографским способом: «Мне, ссыльному (ссыльной) имярек, сообщено, что я по распоряжению высших органов власти СССР сослан (сослана) на вечные времена без права возвращения на предыдущее место жительства.
Мне также сообщено, что у меня нет права без разрешения местных органов Министерства внутренних дел выезжать отсюда, хотя бы на время менять место жительства и работы. Мне также известно, что в случае нарушения этой подписки меня согласно Указу Президиума ВС СССР от 26 ноября 1948 года призовут к ответственности и приговорят к 20 годам каторжных работ. С Указом от 26 ноября 1948 года я ознакомлен (-а)». Такую же бумагу подписали и их товарищи по несчастью. Ставя свою подпись, Милда ощущала, что за ней навсегда захлопываются тяжелые двери. Айвар положил руку на плечо матери и пытался проглотить комок, стоявший в горле. Никогда больше им не видеть Ригу, брата, бабушку.
Дни в лагере тянулись медленно, монотонно. Молодые кое-как коротали время, выдумывали развлечения, скрывая тоску за наигранным весельем. Время от времени некоторым выпадала работа вне лагеря — все какое-то разнообразие. Как-то раз Айвар вызвался на работу по своей воле. Хотелось взглянуть на город, посмотреть, как там люди живут. Он не мог и вообразить, что задуманная вылазка станет одним из мрачнейших впечатлений новой жизни: ему пришлось увозить из лагеря первых умерших.
В своих воспоминаниях отец писал: «Это были дети, лет десяти, двенадцати. Родные зашили их в белые простыни, так как гробов не было. Мы забирали их из предбанника, где крысы уже успели полакомиться телами и лицами. Одного ребенка принес человек из какого-то барака, перебросив его через плечо, как мешок. Труп еще не успел остыть. Еще погрузили в машину тяжелого мужчину лет пятидесяти, совсем ничем не прикрытого. Так в открытом кузове мы поехали сдавать мертвых в анатомикум Томского университета. Тяжкая была поездка. Не знали, куда глаза девать, как держаться. Охранник — у него была винтовка со штыком — тоже чувствовал себя неважно. Оставили покойников в университете.
Получатели спросили, что им делать с одеждой. Мы отвечали — пусть остается при них. Потом, когда моя обувь совсем прохудилась, я вспомнил, что у того взрослого мертвеца были крепкие сапоги. Но хорошо, что не взял ничего. Носил бы такой грех точно камень в груди». Айвару рано довелось столкнуться со смертью. Он видел рвы, в которых были закопаны расстрелянные евреи, видел павших в бою солдат, ближе к концу войны — убитых во время воздушного налета рижан. Но никогда еще смерть не казалась ему такой безбожно несправедливой, как в этот раз, когда он вез в открытом грузовике первые жертвы ссылки.
1 мая началась подвижка льдов на Оби. Сначала был такой шум, точно черепицу прибивали к дереву, только много, много громче. Постепенно скрежет и гром нарастали, и вот лед треснул. На еще нетронутое поле льда со страшной силой напирали ледяные глыбы, громоздясь одна на другую и наполняя округу грозным рокотом и гулом. Грохот становился все сильнее, и, наконец, в одно мгновение затор был прорван; река, издавая могучий рев, вырвалась и понеслась вперед с неодолимой силой.
В ту весну Милда и Айвар не видели этой грозной и грандиозной картины — высоченный забор отделял их от внешнего мира. Но позднее, живя на берегу Оби, мой отец пять весен подряд пережил мистерию ледохода, с тоской и надеждой думая, что, может быть, следующий год принесет весть о свободе и он наконец-то с первым пароходом отправится к родным местам. На шестую весну надежда сбылась. Мои родители получили документ об освобождении и в нетерпении ждали, когда пройдет лед по Оби, когда к пристани причалит тот пароход, что повезет нашу семью в сторону дома.
После ледохода лагерь постепенно начал пустеть. Ссыльных под конвоем большими группами вели на баржи. Огромную плоскую посудину вниз по реке тащил маленький буксир, древний движок тарахтел из последних сил. Время от времени баржа вставала на якорь, очередную группу шлюпками перевозили на берег, откуда они направлялись к конечному месту назначения. Вода, вода кругом, берега, затопленные половодьем, — лишь изредка проплывет мимо поросший лесом холм или стоящая на высоком месте деревушка. Опустошение, бедность, какую за весь долгий путь еще не приходилось встречать. На барже оказалась давняя знакомая, в лучшие свои дни — радушная хозяйка дома «Озоли» из Царникавы.
Ее взяли вместе с двумя маленькими дочерьми. На шестой день плавания Милде и Айвару пришлось пересесть на меньшую баржу, продолжавшую путь по притоке Оби Каршану; выгрузили их на пристани «Тридцатый километр» — дальше река была уже несудоходной. Здесь ссыльных ожидали председатели колхозов с подводами. Отец писал: «Все происходило точь-в-точь, как в Юрьев день. Каждый председатель старался заполучить лучших работников — тех, кто помоложе, у кого побольше вещей. (...)
Нас распределили в самое дальнее селенье Сохта, оно же было, как мы потом убедились, и самым бедным». После выматывающего пути раненый во время войны, хромой юноша и хрупкая, похожая на подростка женщина отнюдь не выглядели многообещающей рабочей силой. Когда остальные председатели уже отобрали работников для себя, на долю Милды и Айвара остался лишь самый отсталый и отдаленный колхоз. До него от «Тридцатого» нужно было пройти еще тридцать километров. Вещи везли на подводе. Милде тоже разрешили присесть на телегу.
Сохту основали «кулаки», сосланные по сталинскому приказу из Приуралья и с Алтая еще в тридцатые годы. Конвоиры оставили их в болотистой, необжитой тайге, на пустом месте, без запаса продовольствия. В жестокой борьбе с природой почти все старики и дети умерли. Выжили сильнейшие. Теперь у них по крайней мере была крыша над головой, своя картошка, своя корова или свинья — государство требовало податей маслом и мясом. Зерновые тоже сеяли, но колхозникам от них никакого толку не было — скудный урожай целиком уходил государству. Питались картошкой, гороховыми лепешками, обезжиренным творогом; хорошо если удавалось подстрелить зверя или птицу в лесу, наловить на уху рыбешки.
Когда Айвар ближе познакомился с жизнью в этом Богом и людьми забытом углу, он не мог надивиться терпению местного народа. Люди так свыклись со своей серой, бедной повседневностью и так мало знали о внешнем мире, что понемногу поверили — жизнь их не так уж плоха. Они уже не считались классовыми врагами, так как ближе к концу войны, когда Сталину на фронте не хватало живой силы, стали призывать мужчин из «кулацких» поселений в Сибири. Правда, хотя это и освобождало призванных в армию, а также погибших и их семьи от клейма «классового врага», но не давало права на выезд.
Они были колхозниками, привязанными, согласно советским законам, к земле, точно крепостные в царское время. Молодые пали на войне, старые перемерли. Самые предприимчивые все-таки сумели перебраться в город или просто не вернулись с военной службы. В Сохте и окрестных деревнях, в основном, оставались старики и женщины, за свою тяжелую работу не получавшие почти ничего. В 1949 году колхознику в Сохте выдавали 300 граммов хлеба на трудодень! Хотя близкие многих колхозников погибли на фронте, местные не проявляли враждебности к ссыльным. Только однажды старик, у которого война отняла двоих сыновей, с косой в руках набросился на Айвара: «Фашист, ты моих сыновей убил!»
Много странного и непонятного было в местной жизни. Поле следовало засевать в указанный срок, даже и в дождь, и в слякоть, а вырастет там что-нибудь или нет — дело десятое. Главное — отрапортовать в районный центр, что сев окончен. Со скотиной местные обращались безжалостно, били, осыпали бранью. Какой контраст с той сердечной близостью, какая связывает латышку с ее буренкой, реченькой, дымочкой, латыша с его гнедком или чалым! Дети здесь росли сами по себе, как трава. У малышей штанишки сзади не сшивались, чтобы в нужный момент там все было открыто.
Так они и бегали кругом, полуодетые, изъеденные мошкой и комарами. Безжалостный естественный отбор оставлял в живых сильнейших. Отношения полов были довольно свободными. Особенно после войны, когда в небольших сибирских деревнях женщин оказалось куда больше, чем мужчин. У Павла Ивановича — местного донжуана — чуть ли не в каждом дворе было по внебрачному ребенку, и все это знали. Когда приезжал кто-нибудь из районного начальства, в чьей власти было карать или миловать, похвалить или объявить вредителем всякого, кто ему не понравится, — сам председатель спешил спроворить закуску и хмельную брагу, а также и молодку посмазливей.
Айвара отвращали примитивные отношения между женщинами и мужчинами, так отличавшиеся от сдержанного, пуританского духа, преобладавшего в Латвии. Пока он не владел русским языком, многое из ругательств и скользких намеков, без которых не обходился ритуал «ухаживания», оставалось для него непонятным. Позднее, когда смысл сказанного для него уже не был тайной, Айвар старался не слушать — не хотел, чтобы эти непристойности бросили тень на его воспоминания о первой влюбленности, пережитой незадолго до депортации. В колхозе была такая нехватка мужчин, что даже вконец ослабевшие латышские парни казались желанными местным девушкам, изголодавшимся по ласке.
В нашем семейном архиве сохранилась фотография, на которой видны две сестры — доярки с пышными формами и круглыми, туповатыми лицами. Смеясь и ужасаясь разом, бабушка рассказывала, что они уговаривали отдать им сына. Сестры готовы были делить между собой будущего мужа, кормить и холить. Теща, обещали они, будет сыта тоже. «Я бы скорей согласилась видеть Айвара в гробу», — завершала свой рассказ бабушка. Я была еще ребенком, но глядя на плоские, как блины, лица двух сибирячек, кажется, понимала, что тогда должна была чувствовать бабушка.
Почти все латыши, оказавшиеся в Сохте, были горожанами, незнакомыми с сельским трудом. Милда по крайней мере помогала родителям, когда те в тридцатые годы переселились в деревню и арендовали там землю; она знала, что такое мотыжить, окучивать, полоть. Айвар, настоящее дитя города, умел обращаться с электрическими проводами и приборами, мог собрать детекторный приемник или сторговать нужную вещь на черном рынке, но эти навыки никак не пригождались в поле, при пахоте, севе, косьбе.
Первая работа, которую ему пришлось освоить, была пахота. Четырех быков впрягали в тяжелый плуг. Чтобы они не сбивались с борозды, спереди их вел за недоуздок какой-нибудь мальчишка или женщина. Пахарю нужно было идти следом за плугом, проводя борозду как можно глубже. Намного глубже, чем в Латвии. Это требовало мужской силы и сноровки, между тем как Айвар совсем обессилел. Мой отец вспоминал первый рабочий день: голова непрестанно кружилась, он вцеплялся изо всех сил в плуг, только бы не потерять сознание.
Не он направлял плуг, а плуг тащил его за собой. От дурного питания и недостатка витаминов у него началась в ту пору цинга, ноги распухли и покрылись нарывами. Нарывы на ногах были и у Милды, правда, она на них почти не обращала внимания. Куда больше мучила ее собственная беспомощность — на глазах у матери терял остатки здоровья ее ребенок, а чем она могла его поддержать? — только поделиться какой ни на есть едой, отрывая кусок от себя. Милда как сестра милосердия всю жизнь работала, облегчая чужие страдания, ухаживала за больными и ранеными, а теперь вот должна была беспомощно взирать на мучения родного сына.
Я с детства помню страшный рассказ бабушки, когда она, приложив палец к щеке, показывала: вот так у твоего отца в Сибири шатались зубы, нажму в ту сторону — вжик, они отходят, нажму отсюда — вжик, становятся на место». Местные с авитаминозом и цингой боролись с помощью дикого чеснока — колбы. Это спасительное чудо-средство фигурирует в воспоминаниях многих ссыльных. Летом ели листья колбы, осенью собирали их и заквашивали на зиму. Колба повышала защитные силы организма, была чуть не единственным источником витаминов. Дикий чеснок помогал и Айвару, но голод от него не уменьшался. При всей своей слабости отец во время сева заработал премию — 15 рублей! Теперь Милда могла купить кусок мыла.
С одной колбы отец вряд ли бы выздоровел. Его спасли молоко и картошка. Председатель колхоза был человек не злой; видя, как чахнут молодые латыши — и парни, и девушки, — он в середине июля отправил их на сенокос на самые дальние луга. Айвар к тому времени так ослабел, что не сразу смог забраться на лошадь. Кружилась голова, поводья выскальзывали из рук. Тощий всадник и столь же исхудавшая лошадь, у которой дугами проступали ребра и позвоночник торчал наружу, словно зубья пилы, были схожи.
Ехали через тайгу и болота по едва заметной тропе. Аивару страшно было видеть, как, пересекая болото, его конь погружается в топь все глубже, так что под конец только голова и шея выглядывают наружу. Комары и кусачая мошкара тучей нависали над путниками. Насекомые въедались в тело до мяса, лезли в глаза, за уши, так что лицо и шея вскоре начинали выглядеть как красно-бурая корка. После двух дней пути, наконец, добрались до колхозного луга, и все тяготы пути вскоре забылись: тут работников кормили досыта. Косьба — нелегкий труд, и потому косарям полагалось питание получше, чем другим колхозникам. Каждый день им выдавали полкило горохового хлеба, а картошки и снятого молока можно было есть сколь угодно. Молоко также заквашивали, приготавливали творог. Айвар с другом Карлисом, бывало, начистив целое ведро картошки, отваривали ее, разминали, заливали молоком и ели так, что за ушами трещало. Они настолько изголодались, что могли умять еще и вторую такую же порцию.
Косить надо было учиться. Прошел не один день, пока горожане научились обращаться с косой. Первые пару недель слабость мешала им поспевать за местными, но потом латышские парни освоили дело и норму выполняли с лихвой. При такой жизни силы возвращались не только к людям, но и к лошадям и быкам, спины которых округлились и заблестели. Вместе с сытостью в животных проснулась бодрость — они носились по лугу, озоруя, взбрыкивая задними ногами или бодая рогами только что сметанные стога.
В начале октября, когда река Каршан начала покрываться льдом, а земля замерзать, косари двинулись в обратный путь. Переправляясь верхом на лошади через какую-то реку, Айвар оказался в ледяной воде. Высушить одежду было негде, пришлось ехать дальше мокрым. Одежда вскоре смерзлась и гремела как железо. Айвар отчаянно мерз и с тоской чувствовал, что после ледяной купели неизбежно опять свалится. Никогда он не забудет, как метался в жару — на лугах в тот раз у него началась ангина. Ни лекарств, ни какой-либо помощи — в конце концов миндалины так распухли, что он начал задыхаться. В отчаянии и ужасе он руками разорвал гнойную завесу в горле, и освежающий воздух прошел в легкие. Не хотел бы он еще раз пережить такой панический страх! Удивительно, но после «купания» в ледяной воде Айвар не захворал, что доказывает: тяжелый труд и простая, но обильная еда дали ему необходимый запас прочности.
В тему: Сталинский удар: 80 лет назад в СССР начался Большой террор
То, что Айвар поправился, вернуло моей бабушке что-то от прежней, казалось бы, неиссякаемой жизнерадостности. Плечи выпрямились, голова гордо вскинулась — она сделалась опять той независимой Милдой, которая умела ободрить шуткой и успокоить отчаявшихся, разложить пасьянс или погадать на картах... Никакой ясновидящей моя бабушка не была, но гадание на картах стало для нее в Сибири необходимым ритуалом, сеансом психотерапии, позволявшим противостоять жизненным невзгодам. Милдин «курс карточной терапии» помогал другим латышам — и поддержать надежду, и облегчить сердце: внимательно разглядывая бубновую шестерку, девятку треф или даму червей с ее пылким сердцем, можно было заодно поделиться своими тревогами, загадать, что ждет тебя в будущем. Терминология, используемая бабушкой, отвечала обстановке. «Казенный дом» — вызов в комендатуру, «трефовый король, к неприятностям» — любое начальственное лицо, «благая весть» — письмо из дома, «дорога дальняя с утра пораньше» — переселение или другие перемены недобровольного свойства. Бабушка и меня учила раскладывать пасьянсы и гадать, и я применяла полученные знания в школе, на переменке раскладывая карты для одноклассниц и с умным видом повторяя бабушкины речения. Только здесь «трефовый король, к неприятностям» был учителем, поймавшим нас на каком-нибудь очередном озорстве, «благая весть» — конечно же, записка мальчика с предложением встретиться после уроков. Моя слава была так велика, что даже старшеклассницы удостаивали меня своими просьбами погадать, что их ждет впереди.
Местная власть — председатель колхоза и бригадир поначалу не принимали мою бабушку всерьез и, как оно было принято в Сибири, старались показать свое начальственное и мужское всесилие, шпыняя на каждом шагу, бранясь и придираясь. Дело осложнялось еще и тем, что Милда была очень мала ростом — метр сорок три — и вконец исхудала, двигалась робко, выглядела совсем ослабевшей; это поощряло начальников к новым придиркам. Однажды при работе у веялки, когда председатель обрушился на нее с новой порцией ругательств, побуждая «ленивую корову, такую-рассякую» шевелиться побыстрее, терпение моей бабушки лопнуло. После очередного — давай, давай быстрее! — поток брани; быстрее же! — и новая тирада, — Милда набросилась на председателя с лопатой, которой сгребала зерно. Огромный мужик отпрыгнул, оторопев от неожиданности, и с опаской уставился на маленькую, тощую женщину, в глазах которой сверкала такая решимость, что уже заготовленная брань застряла у него в горле. Бормоча себе под нос что-то о чокнутых и ненормальных, он поспешил удалиться, дабы с кем-нибудь попроще восстановить поколебленное самоуважение. После этого случая местные начальники оставили Милду в покое.
В конце июля пришло первое письмо от матери, Матильды, и Милда с великим облегчением узнала, что Арниса не забрали. Сын жил в деревне, при Матильде, остававшейся его единственной кормилицей и поддержкой. Утром 25 марта моя бабушка отсылала мальчика в Сигулду в такой спешке, что не успела даже дать ему никакой одежонки в запас. Из письма она узнала, что матери из ее скудного имущества ничего не досталось. Все растащили. У Милды сердце сжималось, когда она читала, в какой нужде живут ее мать и сын: «Кушать-то нужно всякий день, ни разу не вышло наесться как следует. Хоть плачь — были бы все вместе, хватило бы и жилья, и хлеба на всех. Кажется, что все это страшный сон, и пора бы проснуться... У меня от всего пережитого кровавая рана в груди, и только могила сможет ее исцелить».
В 1949 году моей прабабушке Матильде было уже семьдесят лет. Полвека тяжелой работы за плечами, истерзанные ревматизмом кости, глаза, в которых свет наполовину угас, — и все-таки унаследованное от рода Эглитисов упрямство и духовная сила помогли ей выстоять, не сломиться под еще одним ударом судьбы. Она положилась на покровительство Всемогущего, уж Он не допустит победу зла и позаботится о том, чтобы ее дочь и оба внука не погибли. Себя она видела орудием в Божьих руках, назначенным растить чудесным образом спасенного Арниса до тех пор, пока он сможет сам о себе заботиться и помочь матери и брату там, в далекой Сибири. Дочь писала, что оба сосланы навечно, однако жизненный опыт подсказывал Матильде, что ни одно правительство не вечно: что решено людьми, то люди могут изменить. Письма Матильды — нескончаемый рассказ о выживании, когда победа в борьбе за самое элементарное: пищу, одежду для Арниса, грядку картофеля или клок соломы для коровенки — позволяла пережить еще одну зиму и отдышаться летом. У нее самой нет ничего такого, что можно было бы послать своей милой Милдочке или Айвару, но зато она хлопочет, чтобы кто-нибудь из многочисленной родни, Эглитисов и Кайминьшей, собрал очередную посылку в Сибирь. И вот ей приносят вязаные носки и варежки, муку и копченое сало — все это, не оставляя ни крошки ни себе, ни даже Арнису, она шлет дочери. Милда испытывает угрызения совести при мысли о жертвах матери, но ведь и она мать, Айвару нужна обувь, нужно питание, чтобы выжить. Плача, читает она письмо Матильды: «С июля у нас нет ни муки, ни крупы. Сегодня была у меня Вилма, принесла банку крупы и материю Арнису на брюки. (...) На праздники опять мы остались без хлеба». Или: «Силы с каждым днем тают, а есть все равно хочется зверски».
Первый год после высылки дочери Матильде помогала выжить надежда, что как только сын Вольдемар выйдет из заключения, он снимет тяжкую ношу с ее согнутых плеч и поможет матери и сестре. Сын никакого преступления не совершал. Ему просто не повезло. В один из милицейских налетов на черный рынок в 1945 году Вольдемара арестовали и осудили на пять лет за спекуляцию. Какая там спекуляция — кто же после войны не пытался что-нибудь продать или выменять на черном рынке?
Скоро и Вольдемар написал из тюрьмы: «После освобождения помогу повернуть все к лучшему, тогда устроимся общими силами хорошо, насколько это возможно. Думаю, мое ремесло и опыт, да и знание языков даст заработать на хлеб с маслом где угодно». Милда любила брата. В ее памяти ничто не могло затмить радость детства, когда она чувствовала себя надежно и весело под крылом старшего брата, который ее защищал, баловал и лелеял. Волдис, — так она его называла, — унаследовал от отца стройный стан и красивое, по-итальянски смуглое лицо с пылкими карими глазами. Он был остроумен и общителен, а его успех у женщин был таков, что жену ему удалось заполучить из круга, на который отпрыск скромного семейства Кайминьшей вряд ли мог претендовать. Он был ученым агрономом и членом корпорации, но, как оно нередко случается с талантливыми людьми, которым все само дается в руки, брат не умел противостоять жизненным соблазнам, и его блестящее будущее постепенно тонуло в рюмке спиртного. Лестный брачный союз распался, и дальнейший жизненный путь Вольдемара был медленным, но верным скольжением вниз, к величайшему горю родителей, так гордившихся сыном.
Милда хотя и знала, что на брата уже трудно полагаться, но с лихорадочной верой попавшего в безвыходное положение человека ждала, что Вольдемар выполнит обещанное, поддержит и мать с ее Арнисом, и их в Сибири. Тем горше было ее разочарование, когда Вольдемар, выйдя из тюрьмы и пожив несколько дней у матери, надолго исчез. Потом опять вынырнул, наобещал кучу чудес, снова пропал. Потом до Матильды доходили слухи, что Волдиса видели в Елгаве, Лиелстраупе, что он уехал в Россию, только вот времени навестить родную мать у него все не находилось. Не говоря уж о том, чтобы прислать ей несколько рублей. Гонимые нищетой, Матильда и Арнис не раз меняли место жительства. Когда прабабушка умерла в 1952 году, рядом не нашлось никого, кто выполнил бы ее последнюю волю — быть похороненной на рижском Лесном кладбище рядом с мужем Петерисом. Похоронили Матильду чужие люди на кладбище в Берзе. Тринадцатилетнему Арнису предстояло дальше пробиваться в жизни самому. Это предательство моя бабушка никогда не простила Вольдемару и после возвращения в Латвию его не искала. Только на закате жизни, предчувствуя близость смерти, она написала брату, предложила встретиться. Вольдемар пришел. Старый, сломленный, почти слепой — и все-таки я, зеленая глупая девчонка, смогла разглядеть в нем следы былой привлекательности. Когда Вольдемар умер, не кто иной, как Айвар честь по чести похоронил его на Лесном кладбище, рядом с отцом и моей бабушкой.
Письма Матильды полны жалобами на Арниса, на то, что он не слушается, не учится и не ведет себя так, как, по ее мнению, следует. Милда тревожилась и переживала, не догадываясь, что в сообщениях матери немало преувеличений. Арнис не был ни дурным, ни распущенным. Его провинности были точно такими же, как у большинства сверстников. Правда, порой он становился неуправляемым и даже грубым, однако на то были свои, более глубокие причины. Матильда в воспитании внука опиралась на представления, типичные для прошлого столетия. Ей-то самой в детстве были обеспечены стабильность и надежность в кругу большой и дружной семьи Эглитисов. Она была слишком стара, чтобы оценить, насколько потрясли одиннадцатилетнего Арниса жуткие картины войны, а тем более последние события — высылка матери и брата. В судьбе мальчика повторялось, точно в заколдованном круге, несчастное детство его отца Александра, у которого родителей отняла первая мировая война. Только Арнис остался сиротой при живых родителях — его отец был узником Гулага, мать отбывала бессрочную ссылку в Сибири. Арнис, глубоко несчастный, как большинство детей, не понимал собственных противоречивых чувств, не умел выразить ощущение незаслуженной обиды, оно росло и росло в подсознании, чтобы затем вырваться в том неадекватном, необузданном поведении, которое так донимало Матильду. Потом, успокоившись, Арнис сам себя корил — зачем опять вел себя так плохо и обижал свою милую бабушку; с детской горячностью бросался обнимать ее...
Письма Арниса, адресованные матери, написаны учеником пятого, затем шестого класса; их четкий, выразительный язык не назовешь обычным для этого возраста. Эти письма несколько успокоили Милду, она уже не так тревожилась, что сын без нее собьется с пути. Раз уж Арнис хорошо учится, участвует в спортивных соревнованиях, занимает какие-то там почетные места, помогает в сельских работах, значит, жалобы Матильды преувеличены. По крайней мере, этот груз на душе стал полегче. В первый сибирский год под впечатлением постоянной борьбы за свое и Айвара физическое выживание Милда видела в том же свете и другие проблемы. Каша или картошка в тарелке Арниса ей казались важнее, чем его душевные муки. Только спустя какое-то время она начала сознавать, насколько несчастным чувствует себя ее сыночек. Не умея своими словами выразить тоску, сын в одном из писем переписал длинное стихотворение. Уже первые строчки обожгли Милду болью:
Хоть бы раз в своей жизни опять
Мне родных мать с отцом увидать...
Ох, а ей-то? Ей бы хоть раз еще увидеть своего Арниса, утешить, приласкать!
Арнис очень скучал по матери. Больше, чем по отцу, с которым вместе из-за войны, а также из-за разногласий между родителями довелось побывать редко. Кроме того, он чувствовал, что в бедах мамы и брата в какой-то мере повинен и Александр. По крайней мере, так утверждала Матильда. В школе ему тоже внушали, что нужно непримиримо бороться с буржуазными националистами, бандитами, ведь они хотят утопить Латвию в крови и отдать империалистам. Арнису не с кем было даже словом перемолвиться, поскольку об «этих вещах» люди молчали, и мальчик мучился, пытаясь уяснить суть дела. Кто его отец — преступник или, так же, как мама и брат, невинная жертва? В немногих письмах отца он тоже не находил ответа. Противоречивые чувства обуревали его. Он хотел быть хорошим сыном, а потому старательно писал отцу в лагерь, но в душе ощущал горечь и обиду: отец мало того, что оказался не с ним, он еще и мать, и брата отнял.
Совсем иными были его чувства к матери. Мальчик так ждал ее писем, ему всегда казалось — они приходят слишком редко и чересчур коротки. «Мамочка, пиши письма подлиннее. Мне еще надо написать отцу, он тоже ждет весточку с Родины. Мамочка, мы вас не забываем. Еще вы получите много радостных и грустных вестей с Родины. Пришли мне, мама, свою фотографию». Казалось, с течением времени тоска пошла на убыль, но на самом-то деле Арнис из чувства самосохранения просто загнал ее вглубь. Тогда он еще не осознал, что там, в глубине души, она будет оставаться всегда, куда бы он ни шел и что бы ни делал. Постепенно тень этой скрытой печали отразилась в чертах лица, в выражении глаз. Даже я это помню: мой дядя умел и сам весело посмеяться, и развеселить собеседников шуткой, но вот он замолчит — и уже отгородился ото всего, будто и не было недавнего смеха и веселья.
Следующим ударом, окончательно отвердившим броню его одиночества, стала смерть Матильды летом 1952 года. Арнису было всего тринадцать, когда, не успев побыть и подростком, он вынужден был начать свою взрослую жизнь. Один он остался, один-одинешенек в целом мире. Если бы семья, жившая по соседству, не приняла мальчишку, Арниса ждал бы сиротский приют. Благодаря добрым людям, у Арниса теперь был кусок хлеба и дом, куда можно вернуться после школы. От мечты — стать моряком — пришлось отказаться и пойти в профучилище, к которому у него душа не лежала. Но там кормили бесплатным обедом, выдавали казенную одежду и форменную куртку. Так же, как его отцу Александру, жизнь не оставляла ему выбора. Эту раннюю горечь мой дядя так и носил в себе.
Милде никогда уже не удастся заровнять трещину между нею и сыном или, верней сказать, между сыном и остальным миром, к которому он причислял и мать, и брата. Сама себе не признаваясь, она это почувствовала уже в 1954 году, когда Арнис на каникулы приехал к ней в Сибирь. Милда не отрываясь смотрела в такое знакомое и вместе с тем изменившееся лицо, слушала его рассказ о прожитых годах, но незримая завеса стояла между ними — она позволяла видеть друг друга, ощутить тепло, однако преграда оставалась. После возвращения в Латвию оба они старались преодолеть это отчуждение, но целиком избавиться от него не удавалось. Милде не дано было жить и дышать рядом с сыном в то время, когда мать ему была всего нужнее. А потом уже он привык быть один.
Коротким было первое лето в Сибири. Не успели толком отдышаться, собраться с силами, как подступила зима. Снег выпал в октябре. «Никогда в жизни я так не мерз, как в первую сибирскую зиму. Временами казалось, что даже душа заледенела, но болеть я не болел», — вспоминал мой отец. Перед ссылкой Айвару на заводе ВЭФ не успели выдать зарплату, и товарищи по работе прислали ее в Сибирь. На эти деньги можно было купить телогрейку, зимнюю шапку и ватные брюки. В помещении, где ссыльные жили сообща, было очень тесно, но это не спасало от холода. Моя бабушка, будучи и старше, и опытнее других, решила, что нужна печка. Уж конечно, никаким печником она не была, но, посмотрев на то, как справляются с этой проблемой местные старожилы, Милда соорудила небольшую печурку из коровьего навоза — удивительным образом это устройство не слишком дымило и притом грело! Как-то ночью Айвар слишком близко придвинул ноги к самодельному источнику тепла, и его единственная обувь — выменянные летом галоши сгорели. Денег, чтобы приобрести валенки, не было, потому пришлось довольствоваться самодельными кожаными мокасинами — они тут назывались чирками — с голенищами из брезента. Набьешь чирки болотной травой, обуешь — и почти тепло. В первой посылке из Латвии оказался подбитый овчиной жилет, прослуживший моему отцу все сибирские годы, — шерсть кое-где вытерлась до голой кожи.
Председатель колхоза назначил молодых латышей на лесоповал за тридцать километров от усадьбы. Все лесорубы, и ссыльные, и местные, пришедшие на заработки из дальних деревень, жили вместе в огромном бараке, в центре которого стояла железная печь, топившаяся днем и ночью. Здесь же, в бараке был устроен примитивный продуктовый ларек, где в долг можно было взять до двух килограммов хлеба; продавали там и манку, сахар, даже мясо. Иной раз в лесу попадался в ловушку заяц, в таком случае зайчатину варили с манной крупой, ели вкусную похлебку и запивали подслащенным кипятком на десерт. С картошкой им, правда, не повезло — Айвар не сообразил, что при тамошних морозах она мигом замерзнет и станет почти несъедобной. Теперь стало понятно, почему местные картошку сперва отваривают, потом разминают, скатывают в шарики и замораживают. В таком виде они, как и ледяная квашеная капуста, могут храниться на морозе всю зиму, к тому же удобны к перевозке. В дальнейшем он делал так же. И многому другому приходилось учиться у тех же сибиряков, накопивших опыт выживания в суровых условиях, умевших компенсировать нехватку витаминов и однообразие скудной пищи. Опасаясь вновь заболеть цингой, Айвар морщился, но пил хвойный отвар — вонючую зелено-коричневую бурду, оказавшуюся целительной. Труд был тяжелым, и без поддержки видавших виды мужиков мой отец едва ли справился бы с нормой. Ему нужно было на лошадях вывозить бревна из леса к речному берегу — весной их сплавляли вниз по реке, к лесопилкам. Скопить ничего не удавалось, но Айвар по крайней мере сам был сыт и мог немного помочь матери.
В тему: «Развалим лагерь — с кем будем работать?»
В декабре до Айвара в лесу дошло известие, что его мать сломала ногу и отправлена в больницу в Колпашево. Добилась, чтобы ее отвезли, одна медсестра, тоже из ссыльных: она не отставала от председателя до тех пор, пока он не пошел на ближайшую почту — та была в соседней деревне — и не вызвал самолет санитарной авиации. В больнице Милда пролежала все оставшиеся зимние месяцы. Здесь было тепло, кормили немудряще, но досыта. Страшно подумать, что было бы с моей бабушкой, если бы она так и осталась в поселке. Хрупкость костей была проклятием Милды: этот, четвертый по счету, перелом был в ее жизни не последним. Еще один она пережила в Сибири и затем два — уже в Латвии.
В Риге, в Институте травматологии, в конце концов установили, что у нее редкая болезнь, в результате которой кости кристаллизируются, становясь твердыми, как камень, но чрезвычайно хрупкими. При малейшем ударе кость ломается. После возвращения из Сибири таинственная «мраморная болезнь» заставила ее уйти из больницы, где бывшие коллеги приняли было ее с распростертыми объятиями. Всего два месяца успела она поработать медсестрой — поскользнулась на яблочном огрызке, упала... На сей раз перелом был крайне сложным. Врачи годами добивались, чтобы кость срослась, но после многих операций и долгого пребывания в больнице бедренный и коленный суставы сломанной ноги уже не сгибались. Моя бабушка стала нетрудоспособным инвалидом, и психологически это ее доконало. До последних часов своей жизни она не могла примириться с мыслью, что во всем зависит от других.
Только с теперешним своим жизненным опытом я сполна могу оценить неповторимую личность бабушки. Она обогнала свое время на целое поколение, ибо не считала, что цель жизни женщины достижима только при помощи мужчины и брака. Работа была для Милды существенным способом самоутверждения личности, а не вынужденным временным состоянием перед замужеством или иным окончательным устроением жизни. Ей присуща была необычайная сила воли, заставлявшая иной раз даже чужую жестокость отступить и опомниться, — и все потому, что она внутренне была свободна и независима. Никому не удалось ее подчинить — ни мужу Александру, ни прожженным чекистам. Лишь собственное тело предало ее, но и тут она не сдалась. Годами прикованная к постели, она с неизмеримым терпением и величайшим упрямством проделывала упражнения для негнущихся суставов, твердо веря, что однажды опять встанет на ноги.
Миллиметр за миллиметром — нога начала сгибаться в колене, и она встала на ноги! Она ходила... пока новый перелом не перечеркнул все достигнутое с таким мужеством и трудом. Даже в больнице, куда бабушке часто приходилось возвращаться, она своим остроумием и неисчерпаемой выдержкой, умением стойко переносить боль завоевала общие симпатии. Бабушка вела обширную переписку с друзьями юности и теми, которых оставила в Сибири, с родными, с людьми, встреченными и узнанными в больнице. Ее письма — образец по-своему совершенного стиля, заставляющий в наше время стремительных контактов еще острей ощутить, насколько значимая форма человеческого общения невозвратимо ушла в прошлое. Как-то в письме из Сибири Милда с большим юмором описала домашнее происшествие: голодный теленок стащил из предбанника и принялся жевать ее платье. Моя бабушка «в костюме Евы» бросилась догонять негодника, чтобы вернуть свою единственную одежду. Так они оба и неслись по заснеженному полю — рассерженная голая женщина и перепуганный теленок, пока полуизжеванное платье не было, наконец, отнято у скотинки.
Подругу Милды рассказ настолько вдохновил, что в ответном письме она прислала свои к нему иллюстрации! Последние десять лет жизни из-за несчастья с ногой бабушка провела, почти запертая в четырех стенах, но даже и в таких условиях это не помешало ей живо интересоваться происходящим в мире. А с каким жаром она следила за спортивными новостями — раскрасневшаяся, азартная, она во весь голос подбадривала своих любимиц, баскетболисток знаменитой команды ТТТ. В юности я с самоуверенностью, свойственной возрасту, часто бывала к ней несправедлива. Я не могла представить себе, как страдает свободный дух, заключенный в немощном теле. Сколько же ей пришлось претерпеть!
После возвращения из больницы Милда не могла больше работать в колхозе, и обоим пришлось жить на заработки Айвара — средств хватало лишь на то, чтобы окончательно не обессилеть от голода, как это было в прошлом году. Бабушка лежала на старой расшатанной «варшавнице» — так в тех краях называли металлическую кровать, которую в изголовье и в ногах венчали столбики с конусообразными набалдашниками, — и курила так, что дым стоял коромыслом. Толстенный роман А. Упита «Земля зеленая», захваченный с собою из Латвии, был единственным источником бумаги для «козьих ножек»; бабушка докуривала последние страницы. Обычно на столбике в изголовье кровати сидел кот Брыська, а в ногах пристраивался цыпленок Цыпа, спасенный от мороза. Бабушка, предаваясь воспоминаниям, со смехом называла эту свою проржавленную и скрипучую кровать «ведьминым ложем». Название было таким образным, что в детстве переносило меня в сказку, где дым стоял столбом, а злые ведьмы колдовали, обращая людей в животных. Но моя-то бабушка не была злой. Она была воплощенной любовью и не раз спасала меня от гнева родителей, недовольных моей очередной шалостью.
На второй год ссылки сердце уже не так болело от тоски по дому. Ожесточилось. Айвар понемногу привык ко всему: валить лес, пахать, сеять, косить — и легче справлялся с делом. Он посадил ведра два картошки — по крайней мере, не придется покупать зимой. Еще в начале июня его послали на пристань Инкино, там с большой баржи на меньшую надо было перегрузить семенное зерно. Обратный путь вышел тяжелым, нужно было грести, поднимаясь против течения по реке Каршан. «Сидели по двое на каждом весле. Всего двенадцать гребцов и еще штурман. Похоже было на древнюю галеру, где гребцами сидят рабы. Двигались медленно, река очень извилистая, местами быстрая. Приходилось вылезать и тащить баржу бечевой. Брели по грудь в холодной весенней воде. Так шли три, четыре дня». Как схожи судьбы моих родителей — оба, только каждый в свой срок, голодали, трудились сверх сил в лесу и в поле, оба тянули лямку, как бурлаки. Там, в Инкине, перегружая мешки с зерном, мой отец так натрудил покалеченную во время войны ногу, что остановленный было процесс деформации кости возобновился. Его еще возможно было приостановить, но Айвар не мог уклониться от тяжелых работ, от перетаскивания тяжестей — такое «лодырничество» в Сибири было немыслимо, поэтому от непрерывного перенапряжения нога укоротилась и потом многие годы нестерпимо болела.
На первых порах председатель колхоза смотрел на присланных к нему латышей с пренебрежением — они, по его мнению, были неумехи и лентяи. Однако даже в своем тогдашнем состоянии латыши быстро приноровились к сельским работам и трудились не хуже других. Это смягчило председательское сердце, так что в дальнейшем он ладил со своими подопечными и, насколько мог при тогдашней колхозной бедности, относился к ним с пониманием и отзывчивостью. Он жалел Айвара, который из-за больной ноги не мог работать в полную силу, поэтому, когда сев был закончен, он уговорил коменданта отпустить парня с ним вместе в районный центр Колпашево.
Заодно пусть покажется в больнице врачам. Поездка была для Айвара нешуточным приключением — вот уже больше года он не бывал в городе. Как ни скромно выглядело Колпашево, город как-никак был «столицей района, а район по территории превосходил всю Латвию. Там находились все районные учреждения, школы, больницы, пристань, аэропорт, промышленные предприятия. Удивительно, что все постройки были деревянными. Кирпичным было только здание универмага. Самые высокие здания — в два этажа, тоже бревенчатые. Окна старых домов украшала затейливая деревянная резьба. Фундаментом домов служили круглые сваи, вбитые в землю стоймя. Их накрывали деревянным каркасом, заполненным землей или опилками». Отец уже не помнит, помог ли тогдашний визит к врачу, однако поездка оказалась судьбоносной в другом отношении — она изменила жизнь обоих, и его, и бабушки.
Километрах в восьми—десяти от Колпашева находился поселок Тогур, куда разрешили незадолго до того переехать ссыльным из Сохты — Расме и Карлису Мелбардисам. Айвару до того хотелось повидаться с друзьями, что он решил рискнуть и отправиться к ним без разрешения комендатуры. Авось повезет и не застукают — неужели в воскресенье комендант будет рыскать вокруг? Поговорив с земляками и посмотрев на тогурскую жизнь, мой отец понял, что у рабочего и кусок хлеба потолще, и условия работы получше. Желания его тогдашние были более чем скромны: «...было бы хорошо, если бы сюда удалось попасть, тут работать.
Может, получилось бы зарабатывать хотя бы 60 рублей в месяц, тогда бы хватило на буханку настоящего хлеба и немного подсолнечного масла в придачу». Нужно же было так случиться, что на обратном пути у автобусной остановки Айвар столкнулся лицом к лицу с комендантом Тогура, тут же заметившим, что в поднадзорной ему местности появилось постороннее лицо. «Кто такой? Показать бумаги!» Моего отца задержали и доставили в Колпашевское отделение внутренних дел, где подробно допросили. Хорошо, Айвар владел к тому времени русским языком настолько, чтобы связно объяснить, как он попал в Тогур, рассказать о своей больной ноге, о том, что мать хворает. Изложив все это, с вдохновением отчаяния, он взмолился о разрешении переехать в Тогур. Комендант отрезал: что ты себе вообразил? Нарушил режим — и еще лезет с такой просьбой!
По правде, так наказать тебя следует, посадить в тюрьму! Каждую фразу сопровождала традиционная гроздь ругательств. Сорвав зло, начальник внезапно успокоился и сухо добавил: зайдешь через пару дней. С тревогой Айвар ждал новой встречи, почти не веря в ее благополучный исход; он уже видел себя в тюрьме или в лагере. Однако случилось чудо: комендант разрешил Айвару и Мидде переселиться в Тогур. Может быть, мягкосердечие майора объяснялось тем, что в его кабинете стоял радиоаппарат ВЭФ? Айвар успел рассказать ему, что до высылки работал на ВЭФе и учился на четвертом курсе в заводском техникуме. «Хорошее радио», — пробурчал тогда майор и вроде бы пристальнее посмотрел на моего отца. Может быть, какая-то доля этой «хорошести» невольно была им перенесена и на Айвара или даже на латышей вообще? Они, хоть и фашисты, особых хлопот не доставляли, работали неплохо и вообще народ как будто миролюбивый.
Так в конце лета 1950 года Милде и Айвару удалось вырваться из болот и лесов Сохты в Тогур. Мой отец устроился на кетскую лесопильню, им с матерью выделили комнатушку с плитой и печкой в новом рабочем бараке. Том самом, куда год спустя войдет молодая жена Айвара Лигита Дрейфелде и где к ним еще через год присоединится дочь Сандра.
В тему: Варлам Шаламов: Тачка
Поселок Тогур стоит на высоком берегу Оби. Здесь жили около тысячи человек, каждый второй работал на лесопильне. Местную власть представлял поселковый совет, находившийся в том же здании, что и милиция. Самым важным учреждением для ссыльных была комендатура, с которой приходилось иметь дело чаще, чем хотелось бы, — дважды в месяц регистрация, и каждый раз, когда возникала надобность съездить в Колпашево или еще куда-либо, следовало брать у коменданта письменное разрешение. Старейшие жители поселка обитали в отдельных бревенчатых домах с красивыми, украшенными деревянной резьбой окнами, в то время как вновь прибывшие, и в их числе ссыльные, ютились в принадлежавших лесопильне бараках.
В центре поселка была площадь с громкоговорителями, укрепленными на столбах, из которых всем регулярно напоминали, какое счастье жить и трудиться под водительством великого Сталина, и советские песни, полные нескончаемого энтузиазма, в подтверждение этого гремели со столбов. От площади лучами расходились во все стороны улицы, заслуживавшие этого названия весьма относительно, ибо их проезжая часть весной и осенью превращалась в грязное месиво; туда время от времени опрокидывали машину опилок, но это почти не помогало. Чего-чего, а опилок на лесопильне хватало; они скапливались годами, образуя многометровые завалы. Однажды старые опилки загорелись, и люди неделями напрасно старались их потушить. Так бывает, когда горят торфяники на болоте: верхний слой удается погасить достаточно быстро, но огонь уходит вовнутрь.
Здесь точно так же пожар бушевал в глубине, выжигая в горах опилок пустоты, в которые, бывало, как в пропасть, падали пожарники. Главная улица Тогура казалась вполне ухоженной, вдоль нее тянулся даже дощатый тротуар. Весной, с таянием снегов, все улицы превращались в водные артерии, и передвигаться можно было только по мосткам, держащимся на деревянных чурбаках.
В отличие от колхозных, в здешних бараках, а также в центре Тогура было электричество, скрашивавшее жизнь в темные зимние вечера. Можно было и почитать, и послушать радиоприемник, усовершенствованный Айваром. Каждый раз, когда в программе московского радио упоминали о Латвии и Риге или звучала латышская мелодия, мои родители и Милда слушали в глубоком волнении, желая, чтобы эта, хотя бы и опосредованная, связь с родиной никогда не кончалась. Хорошо зная, что Ригу не поймать, мой отец в грустную минуту механически крутил ручку радиоприемника, в надежде, что случится чудо и издалека раздастся: «Говорит Рига»...
Еще одно место, вокруг которого витала аура надежд и чаяний, была почта; сюда приходили посылки и письма из Латвии, бывшие единственным надежным источником новостей. После отмены карточной системы в магазине стали появляться невиданные прежде товары — обувь, одежда, металлическая посуда, позднее и отрезы материи. Те немногие, у кого были деньги, могли даже заказать товары по почте, выбрав их по каталогу «Посылторга». Так моя мама обзавелась швейной машинкой, с помощью которой шьет и сегодня. В магазине продавали также испеченные в местной пекарне кирпичики черного хлеба, кисловатые на вкус, и покрытые сахарной глазурью твердые пряники — главное лакомство моего детства.
Мою бабушку неудержимо влекла к себе поселковая больница. Там был и операционный зал, и родильное отделение, там работали врачи, фельдшеры, медсестры. Милде так хотелось снова стать сестрой милосердия, но свободных мест не было, а если бы и были, предпочтение отдали бы местным уроженцам. Позднее, когда одну из медсестер послали на курсы усовершенствования в районный центр, Милде посчастливилось, ее взяли медсестрой в больницу на пару месяцев. За это время моя бабушка завоевала безграничное доверие врачей и дружбу других медицинских сестер.
Социально наиболее значимым местом в Тогуре был клуб лесопильни. На октябрьские праздники и первого мая там проходили торжественные заседания, ораторы с чувством рассказывали о неустанной заботе Сталина и руководимой им партии об их благосостоянии. По выходным в клубе проводились культурные мероприятия, молодежные вечера танцев с ухаживаниями в принятой здесь манере и выпивкой из захваченных с собой бутылок браги или самогона. Молодые латыши на танцы ходили редко, вместо этого устраивали вечеринки у кого-нибудь на дому. В клубе регулярно показывали советские фильмы: партия считала кино самым мощным и массовым средством промывания мозгов и заботилась о том, чтобы даже в самые глухие уголки Советского Союза заглядывала кинопереджвижка. Перед сеансом непременно показывали киножурнал с политическими новостями полугодичной давности. Затем следовал долгожданный фильм, предлагавший советский вариант «голливудской мечты» — на экране появлялись разряженные, только что из парикмахерской колхозницы и работницы с наманикюренными ногтями; ударный труд открывал им дорогу в Москву, приносил признание и славу.
Лигита и Айвар поженились в Тогуре в мае 1951 года. На невесте был стильный костюм — шерсть жоржет, пошитый еще в Латвии. Жених был одет поскромнее — в куртке-штормовке на «молниях» и темных брюках, выменянных на рижском рынке. Угощение королевское — жареный картофель и манная каша с сахаром. Вместо шампанского на свадьбе пили «крюшон»: смесь пива с сырыми яйцами. Гостей не было — день свадьбы держался в секрете от местных латышей. Вечером, когда стемнело, Айвар и Лигита пошли за приданым невесты (она жила у подруги): забрали две простыни, одеяло, две табуретки, чайник и кастрюлю. В первую брачную ночь в ногах у молодоженов спала свекровь — она бы с радостью оставила молодых наедине, да некуда было податься.
Воспоминания о свадебной церемонии всегда вызывали у моих родителей приступ веселья. Когда они застенчиво сообщили секретарше поселкового совета о своей надобности, та попросила обождать: сначала нужно зарегистрировать в списке домашнего скота козу одной старушки. Совершив этот важный акт, она обратилась к таинству брака. Но незадача: начальник уехал, печать заперта в сейфе, а потом, у нее нет опыта составления такого документа, как свидетельство о браке. Правда, столько-то она понимала, что брачный союз не должен регистрироваться там же, где коза, пригласила молодых людей в кабинет начальника. В книге записей актов гражданского состояния появилась запись бракосочетании Лигиты Дрейфелде с Айваром Калниетисом, однако никакого документа, удостоверяющего это событие им не дали. Не были произнесены и помпезные слова: «От имени Союза советских социалистических республик объявляю вас мужем и женой», церемониальный обмен поцелуя также не состоялся. Когда мои родители выскочили на улицу, на них напал неудержимый смех, не отпускавший вплоть до комнатки в бараке, где их ожидала Милда, настроенная торжественно. Но когда молодые наперебой начали рассказывать ей о козе, печати и прочих пертурбациях, она присоединилась к веселью, присовокупив свои комментарии.
После первого неудачного разговора с Лигитой Айвар снова встретил ее осенью на вечеринке в одном латышском доме. С тех пор они начали видеться, и местное латышское общество, затаив дыхание, следило за развитием этого романа. Сближение Лигиты и Айвара вносило в однообразную Тогурскую жизнь романтическую интригу, какое-то время служившую главной темой разговоров. Подлинные или выдуманные подробности передавали и обсуждали на все лады подруги Лигиты, новости этого рода заменяли десерт на семейных обедах или на воскресных встречах земляков. Из Тогура новость долетела и до Колпашева, тамошние латыши добавляли свою лепту в обсуждение лучших и других свойств характера нашей пары.
От этого, так сказать, коллективного творчества больше всего страдала моя бабушка, которой знакомые приносили самые противоречивые сведения, то превозносящие, то чуть ли не поносящие нареченную сына. Наконец, Мидда решила поговорить с сыном, спасти все, что еще подлежит спасению, помочь во всем, в чем помощь возможна. Из пылких объяснений сына Милда уяснила, что Айвар переживает первое глубокое чувство, а потому, подавив глубокий вздох по поводу сыновьей молодости и возможного несовпадения характеров, моя бабушка приготовилась познакомиться с Лигитой и принять ее.
От «первого взгляда», которым обменялись мои родители, до их бракосочетания оставалось полгода, это время оба провели в романтической дымке и при необыкновенном духовном подъеме. Оба, словно в опьянении, видели один в другом все свое будущее, старательно изгоняя из подсознания страшные слова «сослан навечно» и обреченность, с ними связанную. Любовь сделала Лигиту и Айвара свободными, хотя всякая другая свобода была им заказана. Может быть, поэтому, рассказывая друг другу о себе, они почти не упоминали о Сибири, снова и снова возвращаясь к самой счастливой поре своей жизни — до того, как ЭТО случилось. В буйство светлых красок диссонансом врывались иногда отрывочные воспоминания Лигиты о голоде, тяжком труде, смерти мамы. Слыша их, Айвар понимал, насколько относительны были их с Милдой беды, казавшиеся непереносимыми, насколько тяжелее пришлось Лигите и другим, сосланным в 1941 году.
В ту пору мой отец был еще слишком молод, чтобы понять, в какой мере пережитые страдания духовно травмировали Лигиту, оставив неизгладимые следы в ее личности и характере. Он неотрывно вглядывался в искрометную, строптивую, пленительную, озорную, жизнелюбивую Лигиту и думал о невероятном счастье, подарившем ему любовь такого чудесного создания. Айвар не сознавал, да и не мог тогда осознать, насколько внешнее впечатление обманчиво, не подозревал, сколь в действительности хрупкой, нуждающейся в защите будет всю жизнь моя мама; да, она будет жить жизнью взрослого человека, но никогда не обретет силу воли и целостность, присущие зрелости. Все это оставлено далеко. В Сибири.
Оглядываясь, видишь, что в жизни моих родителей как бы суммировались все негативные обстоятельства, чтобы в первый год их брака сделать взаимное притирание, приноравливание двух суверенных личностей друг к другу максимально трудным, почти невозможным. Они жили втроем — молодые и Милда — в бараке, в крохотной комнатушке, где две кровати и стол занимали все место. Возможности побыть наедине у Айвара и Лигиты почти не было: Милде не удавалось найти работу, а сколько же можно ходить в гости? — она почти всегда была дома, сидела на кровати или у стола, ночью — спала на соседней кровати.
Рабочий график тоже не позволял им бывать вместе. У Айвара работа была трехсменная, у Лигиты — в две смены. Когда один шел на фабрику, другой возвращался домой. Оба были заняты на лесопильне тяжелым, изматывающим трудом. Особенно страдала от него моя мама, — таская десять часов подряд сырые доски, она к концу смены выматывалась, с трудом держась на ногах. Добравшись до дома, она хотела бы, чтобы кто-нибудь приласкал, пожалел ее так, как умела это делать Эмилия. Но этого не мог никто, даже добросердечная Милда, и потребность Лигиты в любви оставалась неутоленной.
Иногда ей казалось, что Айвар не слишком-то внимателен к ней, о чем она тут же ему и сообщала. Может быть, подсознательно она ревновала: у мужа была мать, а у нее никого. В свой черед Айвара мучила внутренняя неуверенность. Да, он женился, но все еще не чувствовал себя настоящим мужчиной, главой семьи. На работе его подначивали, записные балагуры не упускали случая позубоскалить над молодоженом, а он был слишком юн, чтобы дать отпор или ловко отшутиться. Отношения женатых людей в Тогуре опять же были не похожи на те, что приняты в латышской среде. Местные на людях не выказывали ни уважения, ни особой любви к своим подругам, наоборот — точно старались выказать «своей бабе» всяческое пренебрежение; жены не слишком переживали по этому поводу, хорошо зная, что дома ее баламут запоет совсем иную песню. Пока мои родители были в обществе других латышей, Айвар держался так, как это принято в Латвии. Но стоило ему оказаться в компании местных, странный стыд сковывал его, и он в присутствии жены вел себя «как чужой». Это Лигиту особенно раздражало и обижало, она не понимала, как ее муж может вести себя «так глупо» вместо того, чтобы показать «неотесанным мужланам», что значит быть настоящим мужчиной.
В то время мои родители часто ссорились, но всегда мирились и в сладости очередного примирения теснее привязывались друг к другу, пока понемногу место одного и другого «я» не заступило «мы». Может быть, в других, более благоприятных условиях, это «мы» не укрепилось бы с такой силой, Айвар и Лигита так и остались бы каждый при своей правде, не ища мира и взаимопонимания. Но они были «сосланы навечно», ценность близости другого человека, любви от этого многократно возрастала — силы выдержать ссылку и бесправие можно было почерпнуть только в семье.
Лигите очень хотелось, чтобы у них была дочка; ей казалось, что тогда, наконец, появится кто-то, кто будет принадлежать ей безраздельно, для кого она будет единственной и незаменимой. Может быть, тут отражалось и неосознанное желание восполнить пустоту, образовавшуюся со смертью Эмилии. Айвар согласился, что дочка была бы даже лучше сына, но в глубине души не был в этом так уж уверен. Да и мысль о ребенке оставалась для него чем-то абстрактным и далеким — но раз жене хочется, пусть так и будет. И вот однажды поселковая врачиха подтвердила, что Лигита беременна и должна родить в конце декабря.
Муж был на работе, и событие, которому предстояло изменить их жизнь, так же, как первая встреча с Лигитой, застигло отца на главной улице Тогура — он шел с работы, она на работу. Выслушав жену, Айвар даже не сообразил сказать ей что-нибудь ласковое, но, совершенно ошарашенный, пошел дальше. Ему как будто, полагалось испытывать радость и волнение, но вместо этого точно новый груз навалился на плечи. Ему стало боязно при мысли, что меньше чем через год на него ляжет ответственность за жизнь еще одного человека. Мой отец не чувствовал себя готовым к этому, все произошло слишком быстро.
В тему: Наука на грани смерти. Какие открытия делали математики, инженеры и биологи СССР в ГУЛАГе
В мечтах Лигита уже видела нарядно одетого ребенка, в светлой комнате протягивающего ручонки навстречу матери. И месяцы ожидания представлялись ей тоже временем, когда ей останется только отдаться заботам свекрови и мужа — тихие шаги, нежные слова... Реальность оказалась иной. По-прежнему каждый день нужно было идти на лесопильню, поднимать те же доски — беременность не считалась достаточной причиной, чтобы освободить женщину от тяжелого физического труда.
Правда, дома ее старались щадить по мере возможности, побаловать чем-нибудь вкусненьким, но тяжесть, носимая под сердцем, лишала ее аппетита, и Лигита равнодушно смотрела на еду. Упадок сил — вот что мучило мою маму. Раньше, хотя и не без трудностей, она выдерживала до конца смены; дома, после недолгого отдыха, силы все-таки возвращались. Теперь отработать полную смену она была не в состоянии, а вернувшись домой, падала без сил и лежала в глубокой апатии. Много раз на работе она теряла сознание, по
ка, наконец, тамошняя медсестра не сжалилась и не рекомендовала начальнику подыскать ей занятие полегче. Милда беспокоилась — невестка выглядела совсем больной! — но убеждала себя, что после первых месяцев организм приспособится к новой нагрузке и Лигита поправится. Случилось обратное — в июле дошло до того, что Лигита без посторонней помощи не в силах была выйти на улицу. На щеках горели красные пятна, приступами трясла лихорадка. Когда Милде в первый раз подумалось — а не туберкулез ли это? — она пугающую мысль отогнала. Это было бы чудовищно несправедливо и незаслуженно! Однако снова и снова Милда ощупывала лоб молодой женщины, мерила температуру, считала пульс.
Она слишком хорошо знала коварную болезнь, муж Александр страдал ею. Сыну она не говорила о своих подозрениях. В конце концов симптомы показались настолько однозначными, что Милда поняла — нужно немедленно везти Лигиту в больницу в Колпашево. Моя мама была так слаба, что не в силах была лаже сесть в автобус, — Айвару пришлось просить на фабрике лошадь и повозку. Терзаясь мрачными предчувствиями, он повез жену в районный центр.
На счастье, это не был туберкулез. Всего лишь запущенный плеврит, который успешно вылечили. Врач предписал Лигите для скорейшего выздоровления особо калорийную пищу — масло, мясо, сахар; все это в 1952 году в Тогуре уже можно было купить. Чтобы наскрести рубли, необходимые для этого, Айвар и Милда снова перешли на картофельную диету. На первых порах Лигита ела, точно бы выполняя тяжелую работу и про себя удивляясь — как это получилось, что лакомства, о которых годами приходилось только мечтать, оставляют ее равнодушной. Однако понемногу вкусовые ощущения, а с ними и потерянные силы возвращались; в последние месяцы беременности моя мама выздоровела настолько, что ее собственное тело уже не препятствовало снам наяву, герой которых, ребенок, уже вовсю брыкался в животе. Лигита ни минуты не сомневалась, что у них будет дочь. Что бы она стала делать с мальчиком? Имя уже приготовлено.
Сандра. Высмотрено оно было в романе Теодора Драйзера «Американская трагедия» — то была одна из немногих изданных в Латвии книг, переходивших в латышской общине из рук в руки. Мама ее читала и перечитывала, мысленно переносясь в тот мир, где женщины носили прекрасные платья, где мчались наперегонки легковые автомобили, где жили нормальной жизнью. Сондра! Это звучало так возвышенно, так недостижимо! Айвар, правда, возражал, что на его слух имечко уж очень непривычно. В конце концов пришли к компромиссу — возвышенное, как бы требующее дистанции «о» заменили на «а», что и «облатышило» имя до Сандры. Мне самой имя очень нравится, кажется, что его ритм и определенность хорошо сочетаются с моим твердым, решительным характером.
В 1952 году с момента окончания войны миновало семь лет. Сталин продолжал террор против своего народа, во имя победы коммунизма люди по-прежнему влачили рабское существование, работая сверх всяких сил; уже у второго поколения после революции была отнята надежда когда-либо жить в условиях, достойных человека. И все-таки в Тогуре были заметны первые улучшения. Мои родители уже не голодали. Зарплату теперь выдавали регулярнее. Айвар освоил специальность электрика, то была ответственная и по тем временам довольно хорошо оплачиваемая работа. Беспокоясь об оставшихся в Латвии и не вылезавших из нужды Матильде и Арнисе, мой отец даже мог выкроить сотню-другую рублей и послать им.
Большая часть сосланных, видимо, примирилась с мыслью, что еще многие годы придется провести в этом краю, люди стремились устроиться поосновательней. Обзаводились живностью, сажали картофель и капусту, служившие немалым подспорьем; главной же мечтой каждого ссыльного был свой дом: лесопильный завод начал выделять своим работникам участки земли для застройки. Подал и Айвар заявление на такой участок. Мои родители понимали, что это — единственная возможность вырваться из жалкого барака и жить своей семьей, не вдыхая ароматы соседского быта и не слыша каждое слово, сказанное за перегородкой. Для моего отца это было непростое решение: строить он мог, полагаясь лишь на собственные силы да посильную помощь нескольких друзей, — денег, чтобы нанять плотника, у моих родителей не было.
Милда слышала, о чем говорят и мечтают Айвар с Лигитой, и недоверчиво качала головой. Не переоценивает ли сын свои силы? Что он знает о строительстве? Но Айвар решился, и осенью перед моим рождением фундамент дома был заложен. Отец, правда, планировал еще до зимы подвести постройку под крышу, но это и в самом деле было чересчур: слишком много энергии требовал долгий рабочий день на лесопильне, да и снег в том году выпал раньше обычного, так что строительство приостановилось. Выздоровев, Лигита с Милдой любила прогуляться до «строительной площадки» и осмотреть все сделанное.
Над снегами поднялись уже четыре венца бревен, и мама счастливыми глазами смотрела на них. После долгих лет житья по чужим углам у нее наконец-то будет свой дом! По сравнению с теснотой барака двадцать пять квадратных метров будущей жилплощади казались чудом. Все было продумано: комната для них самих и свекрови, кухня, прихожая, — в воображении моя мама видела дом уже готовым. Белые, накрахмаленные марлевые занавески, на стене молдавский коврик Милды, у окна — стол, в углу детская кроватка. Будущий домашний очаг значил для нее так много, что затмил даже воспоминания об отчем доме, сохранявшиеся в сознании Лигиты как что-то нереальное и недостижимое, принадлежащее некой другой жизни. Она не хотела оглядываться назад — жить нужно было здесь, сейчас и завтра.
Ее срок наступил незадолго до полуночи, когда моя мама была одна. В ту неделю Айвар работал в ночную смену, Милды тоже не было дома — ее на месяц приняли сестрой в поселковую больницу. По роковой случайности, именно в ту ночь у моей бабушки было последнее дежурство. Почувствовав первые острые боли, Лигита перепугалась. Ей казалось, что так сильно болеть не должно и что вот-вот случится нечто ужасное. Как же она тосковала в ту минуту по матери! Эмилия знала бы, как помочь. «Мамочка! Мамочка!» — плакала она в полный голос. Хоть бы кто-нибудь оказался рядом, кто мог бы помочь, успокоить, сказать, что же делать. Боли все усиливались, по ногам потекло что-то липкое.
Почувствовав это, Лигита совсем потеряла голову, ей казалось, что это кровь и она сейчас, сию минуту умрет. Она начала кричать в полный голос, но в этом не было никакого смысла, никто ее не слышал. И вдруг пронзительный крик оборвался, моя мама умолкла, в бессилии съежилась на кровати и какое-то время сидела недвижно. Ждать было нечего и некого. Нужно собрать все силы и самой дойти до больницы. Кое-как одевшись, она по снегу заковыляла туда. Пройти нужно было каких-то сто метров, но они казались бесконечными. В приемном покое медицинская сестра спросила, что ей нужно, но взглянув на пришедшую, поняла и тут же повела плачущую женщину в родильное отделение, переодела в больничную рубаху и оставила в предродильном помещении. Была полночь.
На следующее утро, вернувшись с ночного дежурства и не найдя невестку дома, Милда в страшном волнении поспешила обратно на работу. Она была почти уверена, что там узнает о рождении внука. Но нет, роды еще не закончились. Бабушка упросила, чтобы ее впустили в родильное отделение, что из опасения инфекции было строжайше запрещено. Уже в коридоре слышались пронзительные крики невестки. Врач успокаивала встревоженную Милду Петровну: все кончится хорошо...
Однако, как ни была моя бабушка закалена, сталкиваясь на протяжении многих лет с чужой болью, слышать Лигитин неузнаваемый, дикий голос она была не в силах. Она повернулась и выскочила на улицу. Ни нужно было бежать навстречу сыну, к лесопильне. Бессвязно и взволнованно Милда рассказала Айвару, что все началось около полуночи, что еще неизвестно, как оно будет, что роды трудные. Оба чуть не бегом кинулись в больницу. Шли часы, а все оставалось без изменений. Мой отец как введенный кружил около больницы. Невыносимо было знать, что там, за бревенчатой стеной, мучится его любимая Лигита, и помочь нельзя ничем, даже подержать жену за руку, сказать ласковое слово, успокоить он не может.
Снова и снова мой отец стучался в двери родильного отделения, но ответ был прежним: еще нет, ждите.
Роды продолжались всю ночь и затем до полудня. Между двумя волнами боли моя мама пыталась прилечь, но тут же вскакивала на ноги снова — боли возвращались, и переносить их было легче, если ходить взад-вперед. Крик тоже помогал, от него все тело напрягалось и напряжение как бы приглушало боль. Это никогда не кончится, думала Лигита. Иногда она спрашивала, который час. Прошло восемь часов! Потом десять — и ничего не изменилось. Только боль сделалась уже такой, что Лигита не могла устоять на ногах. Моя мама ухватилась за спинку кровати, перед глазами плыли черные круги. Голос от крика осип, и каждый новый крик все больше походил на хрипение. Врач говорила что-то об узких, неразвитых бедрах, не позволяющих ребенку появиться на свет, но ее слова почти не доходили до сознания Лигиты.
Зачастую постоянное голодание оказывало пагубное воздействие на репродуктивные органы девушек: формирование тазовых костей, яичников, матки. Эта тема настолько болезненна, что женщины, вернувшиеся из ссылки, избегают касаться ее в своих воспоминаниях. Точно так же они умалчивают о случаях сексуального использования, бывших неотъемлемой частью лагерной жизни. Она стремительно теряла силы и временами уже впадала в беспамятство. Акушерка, пытаясь привести ее в сознание, несколько раз ударила по щекам, но и это помогло лишь на миг. Врач поняла: дело принимает опасный оборот, нужно действовать спешно. Ножницами она в нескольких местах разрезала шейку матки и сильными движениями рук вытолкнула плод. Так в 13 часов 30 минут 22 декабря я появилась на свет. Услышав мой крик, мама слабым голосом спросила: «Кто?» Узнав, что дочка, довольная и счастливая уснула тут же, на родильном столе.
Лигита проснулась в постели. «Дочка, у меня дочка», — думала она, улыбаясь и с нетерпением ожидая, когда ей принесут ребенка. Так хотелось хорошенько рассмотреть новорожденную, ведь в тот момент, когда Сандрочка только-только появилась на свет, ей было не до того. Вошла акушерка, справилась, как она себя чувствует. Лигита на самочувствие не жаловалась — недавних мук как не бывало.
От акушерки моя мама узнала, что в полночь к ней в первый раз принесут ребенка покормить. И вот наконец-то подошло время их первой встречи, Лигите в постель положили маленький, завернутый в белое сверток, из которого выглядывало крохотное, красное личико. «Сандрочка», — повторяла мама, погружая взгляд в голубые глаза своего ребенка. «Какие у тебя черные волосики! Мне это вовсе не нравится», — заволновалась она. Хотя и туго спеленутая, я умудрилась выпростать руку из-под пеленок. Мама нежно прикоснулась к ней пальцем, за который я немедля ухватилась с поразительной силой. Через шесть дней Лигиту выписали из больницы.
В тот день кроме меня в Тогуре родились еще два младенца, мальчики, — русский и немец. Моя мама часто думала о судьбе этих детей. Должно быть, семья немцев-ссыльных теперь живет в Германии, сын получил хорошее образование и приличную работу. Если русский мальчик остался там же, в Тогуре или его окрестностях, его жизнь, скорей всего, столь же незавидна, как и тогда, в пятидесятые годы. Снимая фильм о судьбе сосланных в 1941 году детей, кинорежиссер Дзинтра Гека недавно отправилась в места тогдашней ссылки латышей. Снятые там кадры беспощадно показывают бедность и неведение, в каких продолжает жить уже которое поколение. И точно так же, как во времена расцвета сталинизма, одураченные пропагандой люди твердо верят, что они живут лучше всех, а во всех бедах по-прежнему винят мировой империализм, наживающийся за счет щедрой матушки-России.
Когда жена вышла из больницы, мой отец отправился в поселковый совет, чтобы получить там мое свидетельство о рождении. После выполнения необходимых формальностей комендант сказал: «Айвар Александрович, впредь 15 и 30 числа каждого месяца вам нужно отмечать свою дочь в комендатуре, — и смеясь, добавил: — Мы должны быть уверены, что она самовольно не оставила место поселения». Мой отец остолбенел. Ожидая моего появления, ни он, ни мать не сознавали горькую истину: их ребенок от рождения «сослан навечно». Тяжелыми шагами возвращался Айвар в барак. Он проклинал себя за легкомыслие: как можно было поддаться иллюзии счастья и обречь своего ребенка на жизнь в Сибири! «Стервятники! Мерзавцы!» — бранился отец про себя. Придя домой, он взглянул на мою мать, сдвинув брови, и отчеканил: «Больше рожать рабов мы не будем!» У меня нет ни братьев, ни сестер.
Спустя два месяца умер Сталин.
Источник: Бессмертный барак
В тему:
Если вы заметили ошибку, выделите ее мышкой и нажмите Ctrl+Enter.
Новини
- 08:00
- Окупанти просунулись у Торецьку та ще біля 4 сіл
- 20:00
- У суботу в Україні ожеледиця, сніжитиме та дощитиме
- 19:07
- Мінімум троє гравців ВК "Решетилівка" не повернулися в Україну після матчу в Бельгії. Приватний клуб фінансується з обласного бюджету Полтавщини
- 18:44
- "Довічне" отримав фронтовик, який підірвав корумпованих "колег"-депутатів у сільраді на Закарпатті
- 18:05
- Єгор Фірсов: Настав час попрощатись із дядьками-генералами
- 16:09
- Вʼячеслав Курбанов: Як нам суттєво та швидко зміцнити оборону
- 14:05
- Андрій Білецький: Зараз найскладніша ситуація за всі роки війни
- 13:11
- Гліб Бітюков: Фатальна безсилість і неспроможність української влади
- 12:07
- Суди двох інстанцій скасували незаконний штраф НБУ щодо ТОВ «Укрфінстандарт», незважаючи на тиск з боку зам голови НБУ Дмитра Олійника
- 12:02
- Навіщо Зеленський/Єрмак викинули з оборонки Федорова
Важливо
ЯК ВЕСТИ ПАРТИЗАНСЬКУ ВІЙНУ НА ТИМЧАСОВО ОКУПОВАНИХ ТЕРИТОРІЯХ
Міністерство оборони закликало громадян вести партизанську боротьбу і спалювати тилові колони забезпечення з продовольством і боєприпасами на тимчасово окупованих російськими військами територіях.